Блаженные похабы - С. А. Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Житие Исидора Ростовского сразу получило широкое распространение: оно сохранилось в двух редакциях и семнадцати списках и было включено в официальную агиографическую «энциклопедию» середины XVI в. — Великие Минеи Четьи митрополита Макария; сам святой между 1552 и 1563 г. был причислен к общерусскому пантеону. Именно житие Исидора стало образцом для многих последующих житий: прежде всего Прокопия и Иоанна Устюжских.
Вернее, следует говорить о житиях устюжских «похабов» в обратном порядке: ведь если по житийному сюжету Иоанн (1495 г.) пришел в Устюг из деревни, чтобы поселиться и юродстовать над гробницей своего предшественника Прокопия — то с точки зрения истории текста житие Иоанна появилось раньше прокопиева, в 1554 г.[581]
Иоанн Устюжский с самого начала и воспринимался «похабом», и изображался полуобнаженным — этот контраст особенно бросается в глаза на тех иконах, где они с Прокопием стоят рядом[582]. Между прочим, еще в 1630 г.
в официальном описании города Устюга Прокопий неизменно именуется «праведным» и лишь Иоанн — юродивым[583]. Спрашивается — кто был чьим «последователем»? Житие Иоанна сочинил устюжанин, сын местного священника, включивший в повествование множество повседневных мелочей. В историчности Иоанна сомневаться невозможно, и тем не менее агиограф постоянно оглядывается на классические образцы[584]: Иоанн залезает на угли в печь, чтобы «подтвердить» свое жанровое происхождение от Симеона Эмесского, бравшего угли руками, а спит на навозе, подобно Андрею Царьградскому. В остальном же, надо признать, святой, хоть и ведет себя, как городской сумасшедший, однако ничего особенно провокационного не совершает.
Популярность юродства нарастала шаг за шагом: если на иконе первой трети XVI в. «Ростовские и избранные московские святые» Исидор Ростовский и Максим Нагоходец нарисованы втрое меньше «обычных» святых, то уже в середине того же столетия они уравниваются с остальными: таковы изображения Исидора и Максима в алтарной апсиде Благовещенского Собора Московского Кремля (1547— 1551 гг.) и на иконе «Трехряднице» (1560–е гг.)[585].
О том, что юродство сделалось в XVI в. по–настояще- му популярным, можно заключить из «превращения» обычных святых в «похабов». В самом деле, некоторые жития приобретают мотив юродства героя лишь на поздних этапах эволюции. К примеру, Михаил Клоп- ский, умерший, как теперь с точностью установлено[586], 11 января 1471 г., вел затворническую жизнь, и единственный резон, по которому его можно причислить к юродивым, был пророческий дар. Слова «творяся похабъ» появились в поздней версии его жития[587]. Только во второй редакции фигурируют и следующий пассаж: «старец… свое смирение являя, отвеща те же речи, яко уродъст- вом казашеся»[588]. Так позднее были переосмыслены те пассажи из ранней версии жития, где Михаил ведет себя несколько нестандартно — да и появление его в монастыре окутано завесой тайны; то, что в конце XV в. «прочитывалось» как загадочность, к началу XVI получило ярлык юродства.
Существует несколько версий рассказа о том, как некто предсказал будущему новгородскому митрополиту Ионе его карьеру. В позднейшем варианте легенды, относящемся к 1528—1531 гг., это сделал Михаил Клоп- ский, тогда как в изначальном рассказе самого Ионы, дошедшем в нескольких источниках 1470—1520—х гг., предсказатель остается анонимен. Кстати, уместно привести здесь этот рассказ, ибо в нем впервые в русской традиции происходит отождествление юродивого с прорицателем. «Во един убо от дний детем играющим по вечерни, и абие идяше по улици блажен муж, дети ж устремившеся на него все, начаша метати каменье и сме- тие на очи его, а мне стоящу на едином месте недвижимо. Он же, оставив детей и притече ко мне, и взял мя за власы да поднял выше собя. И нача звати именем, ника- кож зная мя… глаголя: “Иванец… быти тебе в Великом Новегороде архиепископом”… По проречению оного уродиваго Христа ради, возведен бысть Иона на архиепископство»[589]. Обратим внимание на то, как по–разно- му предстает юродивый в прямой речи Ионы, видимо, воспроизводящей его реальные детские впечатления, и в авторской ремарке. Именно в итоговой фразе предсказатель назван «юродивым Христа ради», тогда как мальчику он предстал «блаженным» (без всяких эпитетов) великаном, поднявшим его «выше собе»!
Ярким доказательством того, насколько юродство закрепилось в общественном сознании XVI в. как специфическое понятие, является легенда об Иакове Боро- вичском. Собственно, о нем самом нам ничего не известно — Новгородская летопись гласит, что на третий день после пасхи 1540 г. по реке Мете в новгородскую деревню Боровичи приплыл на льдине (против течения!) «гроб огорелый» с неким мертвым юношей. Жители трижды пытались сплавить печальную находку дальше по реке, но гроб всякий раз возвращался. В конце концов покойник явился во сне старейшинам села, назвал себя Иаковом и добрым при жизни христианином, после чего попросил себя похоронить. Все другие сведения, а именно, что мертвец являлся при жизни «судовщиком», что его убило молнией, а главное, что он был юродивым, — результат дальнейшего развития устной традиции[590]. Мощи святого подверглись освидетельствованию со стороны священноначалия в 1544 г., после чего имя быстро вошло в уставы и минеи[591]. Развитие юродства как института совершило в лице безвестного Иакова полный логический круг: если про ранних юродивых была известна внешняя канва их поступков, но неизвестна их интерпретация, то с боровичским святым все наоборот: нам сразу предъявлен «ярлык» — юродство, не подкрепленный никакими подробностями жизни вообще. Это и значит, что подвиг получил абсолютное и всеобщее признание.
Но почему все‑таки Иаков закрепился в религиозном сознании именно в качестве юродивого? Можно предположить, что здесь не столько дал себя знать характер жизни святого, сколько та слегка зловещая аура, которая окружала его смерть: гроб, стоящий на льдине — но ого- релый; гроб, плывущий — но против течения; гроб, в котором лежит молодой — но покойник: все это должно было вызывать трепет. Да и вообще, возвращающийся мертвец есть главный ужас погребального фольклора. Иаков — это «заложный покойник», странным извивом мифологизации превратившийся в чудотворца, но продолжавший вызывать некоторый ужас. О сомнительности происхождения святого и напоминал ярлык юродства[592].
Иаков — самый удивительный из святых, но какая- нибудь «неправильность» обнаруживается почти у каждого из складывавшихся в XV‑XVI вв. юродских культов. Так, первотолчком для возникновения легенды о Прокопии Устюжском стал, видимо, реальный метеоритный дождь, выпавший поблизости от Устюга, в Котовал- ской веси[593]; этот неимоверный шок, описание которого представляет собой сердцевину Прокопиева цикла[594], должен был породить неординарного заступника. Им и стал Прокопий, лишь позднее «обзаведшийся» развернутой биографией. В характере почитания этого святого христианские черты слились с языческими, отчего он ходил с тремя кочергами (так его изображают и на иконах[595]'), а в день памяти Прокопия запрещалось работать на сенокосе, поскольку собранные тогда стога были обречены молненному сожжению[596]. Видимо, в 1458 г. эта странность святого ощущалась еще настолько сильно, что церковь запретила его почитание: «Иереом и диаконом вниде в сердца их лукавый помысл, и не восхотеша они… памяти сотворити блаженному Прокопию… и часовню разориша, и сломаша, и разметаша, написанный же образ подобия его снесоша оттуда»[597].
Если Прокопий при последующем развитии традиции «наверстал» свое юродство, то про других «похабов» даже этого сказать нельзя. Выше мы упоминали Аркадия Вяземского (см. с. 245), теперь пришла пора поговорить о нем несколько подробнее. Скудная канва событий его жизни оказывается «размазана» от первой четверти XVI до середины XVII в.[598] Ничего специально «похабного» мы там не обнаружим, зато найдем много языческого. Святой неизменно молился, стоя на большом камне, который и стал центральной точкой его почитания, а главным занятием Аркадия была борьба со змеями. Провидческое обнаружение юродивым змеи в сосуде с молоком или вином — это мотив, известный со времен Симеона Эмесского (см. с. 111) и обычно приводимый агиографами в объяснение того, почему их герои колотят сосуды. Есть такой сюжет и в жизнеописании Аркадия, но уже тут сквозь клише просвечивает нечто совершенно специфическое: увидев, как ребенок пьет из крынки, в которой свернулся уж, святой произносит: «Да не будет сего гада во граде Вязьме и за тридесет поприщ», после чего змеи исчезли из города[599]. Аркадий воскрешает ребенка, умершего от укуса змеи, и заявляет, что ему дана власть «отгонять от города Вязьмы всякий гад». Очевидно, что святой заместил собою некое местное божество, почитавшееся в виде священного камня и повелевавшее хтоническими силами, в частности, змеями[600]. Из материалов расследования, учиненного церковными властями в 1679—1680 гг., становится ясно, что основными пропагандистами Аркадиева культа выступали монахи Спасского «Нижнего» монастыря Вязьмы; именно там святой — для придания ему легитимности — был втихую отождествлен со своим тезкой из Торжка. Но сколь бы подозрительным ни казался этот культ церковному начальству, он имел глубокие корни среди местного населения: когда архимандрит Питирим изъял икону Аркадия и запретил носить ее во время крестных ходов, посадские люди и стрельцы начали бунтовать. Иерарх жаловался в донесении, что жители кричали ему: «Колько‑де за икону скорбей терпеть, черви‑де на сады и на овощи напали»; в другой раз, угрожая архимандриту смертью, вяземцы говорили: «Прежде‑де сего в Вязьме змей не было, а ныне‑де в Вязьме змеи появились»[601]. Этот наивный синкретизм понятен — однако при чем здесь юродство? Можно допустить, что и тут оно было своего рода «ярлыком» не- страндартной святости, намекая на сомнительность статуса Аркадия.